Официальный сайт журнала "Стратегия России". Издание Фонда "Единство во имя России".

 

Главная страница

Содержание

Архив

Контакты

Поиск

 

     

 

 

 

№02, Февраль 2020

КОНТЕКСТ

Орлин СТЕФАНОВ
Предисловие как послание уму

 

Исследуя величайшую трагедию не только античного, но и мирового наследия «Эдип-царь», я установил: в названии вместо «тирана» (согласно оригиналу) давно пишут «царь». А по ходу действия выясняется: правление Эдипа именно тираническое. Вместо точного обозначения жестокого насильника употребляется нейтральный титул, и для меня это является одним из величайших предательств в истории литературы.

Софокл показывал, как гибельна гордыня героя, и в подтверждение можно привести стилистические доводы. Например, Судьба как сверхъестественная сила, упоминается один-единственный раз. Притом Эдип выкрикивает: «Я — сын Судьбы» в момент, когда обнаружился позорящий властителя факт, что в Коринфе его усыновила бездетная пара правителей, а нашли обречённого на смерть детёныша в горах, на Кифероне. Для убедительности он даже добавляет: «А месяцы мне братья» (перевод С. В. Шервинского, стихи 1053, 1055).

Надо иметь в виду: «тиран» (тюранос) встречается не только в прямой оценке в заглавии. Известно, что в драматургии непосредственное отношение высказывается авторами в заглавии, да и то не всегда. В «Антигоне» трагик сохранил нейтральность, а в «Школе злословия» комедиограф Шеридан употребил ироническую характеристику. Это крамольное словечко «тиран» выговаривают и некоторые действующие лица, что можно установить при сравнении с текстом оригинала. И хотя переводчики методично ставят вместо прозвища титул, всё же совсем подменить волю Софокла невозможно.

Когда Хор фиванских старцев обобщает без опасных свидетелей, наедине: «Гордыней порождён тиран», нет никакой возможности для фальсификации. Ведь царь получает свой трон по другим причинам, хюбрис, или гордыня, может проявиться потом, и, соответственно, возникает тирания. Софокл как будто предвидел опасность подмены и этой репликой однозначно заявил негативную оценку из заглавия. Нам бы пристало восхититься: стилистический приём с репликой Хора даёт возможность гениальному драматическому поэту подтвердить оценку Эдипа.

Софокл представил своё столь краткое «предисловие» в виде заглавия прославленной в веках пьесы, а нам надлежит заново понять, что в тексте воссозданы драматические коллизии. Пора отказаться от ремифологизации, установленной с лёгкой руки Аристотеля!

Впрочем, не надо забывать, что по трагическим сюжетам сочиняли и сатирические драмы, и тем самым цикл из трёх трагедий превращался в тетралогию. Вспомнив этот факт, отбросим неверное утверждение в «Поэтике» Аритотеля, будто «поэты более возвышенного направления стали воспроизводить [хорошие поступки и] поступки хороших людей, а те, кто погрубее — поступки дурных людей; они составляли сперва сатиры» (Глава IV).

Оставим такое заблуждение на его совести, подумаем, что изображение основного персонажа в «фаллическом» сюжете тоже являлось своеобразным предисловием. Хотя «смешная» часть тетралогии не сохранилась, доподлинно известно, что в ней молодой Эдип, который получает власть над Фивами, встретился со Сфинкс, Душительницей, которую он «победил»! Стилистические особенности жанра позволяют нам заключить, что для этого одоления понадобилась недюжинная сексуальность человека, который потом осчастливит свою немолодую супругу зачатием четверых детей.

По существу, драма с юным Эдипом — суть предисловие по отношению к остальным пьесам фиванского цикла. Ведь по хронологии «решение загадки о человеке» предваряло все последующие события. А стилистика крайнего осмеяния исключала героизацию властителя. Она взрывала изнутри требуемого официозными кругами «высокого штиля», и это не могло нравиться Аристотелю, который — в отличие от Сократа, например, — был частью правящей элиты. Его воспитанником был самый знаменитый завоеватель всех времён Александр Македонский. И мы вправе считать, что отнюдь не случайно в «Поэтике» ни разу не встречаем полного названия — «Эдип-тиран». Аристотель не мог незаметно, прибегая к тенденциозному переводу, совершить подмену, ему пришлось утаивать слово «тиран». Вероятно также, что и «развернутое предисловие» в виде сатирической драмы не просто утеряно, а планомерно уничтожалось. Такая «цензура» в те времена имела место. Известно, что Платон наказывал своим ученикам выкупать сочинения Демокрита и жечь их!

Нежелание учитывать стиль драматургического проникновения в характеры и в конфликты проявляется в той подмене, на которую решился автор очень популярного учебника И. Тронский. Он говорит о неведении и ограниченности знания и сразу ссылается на абсолютный в те годы авторитет Карла Маркса. Однако у него делается акцент на понятие совсем другого рода — на невежество. Ведь не поступать невежественно может каждый совестливый человек. И для этого никакое не требуется всезнайство!

Эту подмену мы проследим, но вначале прочитаем, что утверждает знаток античности:

«Источником ложного выбора у Софокла оказывается не только сознательное нарушение этих норм (покорность велениям богов, следование традиционным нормам полисной этики), но и неведение, ограниченность человеческого знания. Отсюда ошибки, заблуждения, самообман, неизбежность и оправданность страдания; но именно в страдании обнаруживаются лучшие качества человека» (И. Тронский, 1957, с. 129).

А теперь сопоставим с приведённой в сноске цитатой:

«Недаром величайшие греческие поэты в потрясающих драмах из жизни царских домов Микен и Фив изображают невежество в виде трагического рока» (К. Маркс. Передовица в № 179 «Кёльнской газеты» Соч., т. I, 1954, с. 112).

Без всякого сомнения, один смысл вычитывается, когда написаны стилистически нейтральные слова (неведение, ограниченность знания); и совсем иное содержание, уже нравственного порядка, понимаем при «невежестве».

* * *

После того как с помощью авторского отношения («предисловия») мы приблизились к подлинному замыслу Софокла в его величайшей трагедии, пора перейти к некоторым «классическим» обращениям к читателям.

Очень занимательно начинается роман Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль». Впрочем, пародийный стиль всего произведения заявлен в самих названиях пяти частей знаменитой прозы:

Вот название Первой:

«Повесть о преужасной жизни великого Гаргантюа, отца Пантагрюэля, некогда сочинённая магистром Алькофрибасом, извлекателем квинтэссенции. Книга, полная пантагрюэлизма».

С не меньшим комизмом названа Вторая книга:

«Пантагрюэль, король дипсодов, показанный в его доподлинном виде, со всеми его ужасающими деяниями и подвигами, сочинение покойного магистра Алькофрибаса, извлекателя квинтэссенции».

Остальные три книги уже названы однотипно, но тоже в пародийно-приподнятом стиле: Третья, Четвертая и Пятая книги «Героических деяний и речений доброго Пантагрюэля, сочинения доктора медицины, мэтра Франсуа Рабле». Все части многостраничного романа предваряются обращениями к читателям и всегда это любители выпить, подагрики, балбесы... Привожу образчик из предисловия к третьей книге «Гаргантюа и Пантагрюэля»:

«Притом вы уже не молоды. А это как раз есть необходимое условие для того, чтобы под хмельком не зря болтать языком, а на сверхфизические философствовать темы, служить Бахусу, всё до крошки подъедать и рассуждать о живительности, цвете, букете, прельстительности, восхитительности, целебных, волшебных и великолепных свойствах благословенного и вожделенного хмельного» (Рабле, Франсуа, 1973, с. 378).

В предисловии к Пятой книге Рабле высказывает очень интересную уверенность, что в веках сохранятся как ценность не нарядные и разукрашенные книги, а те, в которых поведаны «неофициальные» истины. «Когда же мир поумнеет, (…) груды книг, с виду цветущих, светоносных, цветистых, словно бабочки, на самом же деле невразумительных, утомительных, усыпительных, несносных и вредоносных (…) — все эти книги погибнут. Никто их и в руки не возьмёт, никто не станет их ни листать, ни читать. (…) Их место заступили весёлые и плодоносные пантагрюэлические книги, на каковые нынче большой спрос…» (Там же. С. 603).

Рабле называет своих критиков «злопыхательствующие и завистливые зоилы», разрешает им выбрать дерево, на котором могут повеситься, и заявляет своим долгом:

«Наперекор всем этим чужедумам, перетряхивающим то, что было уже сотни раз жёвано и пережёвано, штопальщикам латинского старья, перекупщикам старых латинских слов, заплесневелых и неточных, с помощью убедительных аргументов и неопровержимых доводов докажу что обиходный наш язык вовсе не так низок, нелеп, беден и ничтожен, как они о том полагают. На этом основании я покорнейше буду просить вот о какой особой милости: подобно тому, как во времена давно прошедшие, когда Феб распределял блага между великими поэтами, на долю Эзопа всё же осталось место и должность баснописца. (…) Я на более высокую степень и не притязаю» (Там же. С. 605).

Надеюсь, что эти небольшие пассажи представляют пародийный стиль Рабле недвусмысленно. В своём романе и конкретно в обращениях к читателям, которые предваряют все его части, великий сатирик завещал нам высокую требовательность к слову и к книгопечатанию. Он клеймит бумагомарателей, отвергает «учёные» благоглупости и отстаивает высокие критерии художественности и истинности писаного слова.

* * *

Перейдём к ещё более знаменитому писателю — к Мигелю де Сервантесу Сааведра. Свой роман о рыцаре из Ламанчи он предваряет обращением к читателям, в котором специально отклоняет выспренние рассуждения о Дон Кихоте. Он как бы предвидел те экзальтации, которые польются по поводу этого мнимого рыцаря. Подобно Софоклу с гордыней, ведущей к тиранству, Сервантес подстраховался против интерпретаторов разных мастей. Вдумаемся, как начинается Пролог:

«Досужий читатель! Ты и без клятвы можешь поверить, как хотелось бы мне, чтобы эта книга, плод моего разумения, являла собою верх красоты, изящества и глубокомыслия. Но отменить закон природы, согласно которому всякое живое существо порождает себе подобное, не в моей власти. А когда так, то что же иное мог породить бесплодный мой и неразвитый ум, если не повесть о костлявом, тощем, взбалмошном сыне, полном самых неожиданных мыслей, доселе никому не приходивших в голову. (…) Я же только считаюсь отцом Дон Кихота, — на самом деле я его отчим. (…) Всё это избавляет тебя от необходимости льстить моему герою» (Сервантес Сааведра, Мигель де. Т. I, с. 39).

К сожалению, этим наказом великого Сервантеса сплошь да рядом пренебрегают, и мы натыкаемся на неустанные восхваления Дон Кихота как светлого борца с неправдой, как провозвестника свободы и всеобщего счастья.

Вот что пишет о «взбалмошном сыне» Сервантеса А. В. Луначарский в послесловии к сокращённой обработке романа, изданной в 1924 году:

«Дон Кихот приобретает постепенно другие черты. Мы не можем не смеяться. Его приключения уморительны. Они сделаны с небывалым талантом комика, и в то же время в какого-то распинаемого Христа превращается этот ламанчский дворянин. Через пятьдесят-шестьдесят страниц он завоёвывает наши симпатии. Мы начинаем любить его, и мы замечаем, что автор любит его всё крепче и крепче. (…) Всё чаще констатирует он печальную судьбу всего высокого на земле, и наконец, когда всё рушится вокруг него, когда рушится последняя его иллюзия о какой-то прекрасной жизни аркадских пастушков, он умирает величавым мудрецом и просит отметить на могильном своем камне прежде всего то, что он был добрый».

Но это разительный пример интерпретативной дислексии. Ни о каком могильном камне герой не говорит. А освобождаясь от своего помешательства как Дон Кихот, вспоминает своё обычное прозвище.

Почему Луначарскому понадобилось прельщаться рыцарскими подвигами Дон Кихота, когда они представлены Сервантесом в комическом свете? Ведь сам он говорит, что все его злоключения вызывают смех. Тут уже проявляется идеологический умысел. Просто «рыцарская» экзальтация считается полезной, воодушевляющей на активные действия. Поэтому неудивительно, что такое же восхваление рыцаря присуще нацистской идеологии, и когда Альфред Розенберг перечислял те образы, коим арийским воителям надо подражать, Дон Кихот был на первом месте и потом уже следовали: Гамлет, Рембрандт, Парсифаль и другие. Любимой книгой самого Гитлера был именно роман о Дон Кихоте ( Кудрин, 2011).

Идеократический умысел нисколько не учитывает стилистику повествования, не берёт в расчёт ни иронию, ни прямые высказывания рассказчика. Очень показательно поведение Санчо после поражения, которое претерпевает его господин. Сервантес показывает, что этот простолюдин ведом только грубым интересом, мечтает сделаться губернатором, ловко прибирает подаренные герцогом или найденные в горах денежки. Изрядно получает он плату за свои услуги. Чтобы снять приевшуюся идеализацию «оруженосца», достаточно посмотреть, что он подумал, когда его господин повергнут в стычке с Рыцарем Белой луны, и сравнить с оценкой автора. Видим, что Санчо печётся о своём достатке, и ему очень бы не хотелось, чтобы его работодатель выздоровел. Ему «нужен» только «рыцарь», который хоть и не в своем уме, да полезен для него.

Вот его разочарование после битвы Дон Кихота с Самсоном Караско:

«На глазах Санчо его господин признал себя побеждённым и обязался в течение целого года не браться за оружие, и казалось Санчо, что слава о великих подвигах Дон Кихота меркнет и что его собственные надежды, оживившиеся благодаря недавним обещаниям Дон Кихота, исчезают, как дым на ветру. Он боялся, не повреждены ли кости у Росинанта, и ещё он боялся, что у его господина прошло повреждение ума (а между тем, какое это было бы счастье!)» (Там же. Т. II, с. 595).

В послесловии Луначарский заявляет, что адаптированный вариант романа не искривляет смысл его полной версии. Но возможно ли это, когда в произведениях настоящих писателей значимо каждое слово. Мне удалось сравнить по единственному экземпляру сокращённой обработки В. Г. Нарбута в Российской государственной библиотеке. Как я и догадывался, текст от лица рассказчика, где заявлен пафос столь внушительного по размеру романа, выброшен.

Искажается смысл, который однозначно вложен в обращении главного героя, после того как он просыпается. Рыцарский туман рассеян окончательно:

«— Поздравьте меня, дорогие мои: я уже не Дон Кихот Ламанчский, а Алонсо Кихано, за свой нрав и обычай прозванный Добрым. Ныне я враг Амадиса Гальского и тьмы-тьмущей его потомков, ныне мне претят богомерзкие книги о странствующем рыцарстве, ныне я уразумел своё недомыслие, уразумел, сколь пагубно эти книги на меня повлияли, ныне я по милости Божией научен горьким опытом и предаю их проклятию» (Там же).

Заметим, что Дон Кихот говорит о знаменитом рыцарском романе Гарсиа Ордоньеса де Монтальво «Очень храбрый и непобедимый рыцарь Амадис Гальский». Эти романом зачитывались современники Сервантеса.

Как великий гуманист Сервантес радуется прозрению своего героя, который вернул себе здравый рассудок и отказался от прежних увлечений. А потерял он его именно по причине слепого доверия массовой «культуре» с рыцарями и пастушками.

Проследим категорический ответ опомнившегося «рыцаря» на уговоры Самсона Караско. Правда, бакалавр, скорее всего, испытывает своего друга, и тут о стиле его высказывания догадываемся по тому, что он сочувствует приятелю, предавая огню ту писанину, на подражании которой помешался добрый идальго.

«— Как, сеньор Дон Кихот? Именно теперь, когда у нас есть сведения, что сеньора Дульсинея расколдована, ваша милость — на попятный? Теперь, когда мы уже совсем собрались стать пастухами и начать жить по-княжески, с песней на устах, ваша милость записалась в отшельники? Перестаньте, ради бога, опомнитесь и бросьте эти бредни.

— Я называю бреднями то, что было до сих пор, — возразил Дон Кихот, — бреднями воистину для меня губительными, однако с Божией помощью я перед смертью обращу их себе на пользу. Я чувствую, сеньоры, что очень скоро умру, а потому шутки в сторону, сейчас мне нужен духовник, ибо я желаю исповедаться, а затем — писарь, чтобы составить завещание. В такую минуту человеку не подобает шутить со своею душою, вот я и прошу вас: пока священник будет меня исповедовать, пошлите за писарем» (Там же).

Можно приводить еще много свидетельств того, что художественное мышление Сервантеса подменяется излюбленными схемами, а они оставляют без внимания несомненные стилистические «дорожные знаки», которые гениальный писатель предоставил своим читателям. Но остановлюсь на том, как в Прологе он высказал самым неоспоримым способом и с удивительно ясным сарказмом своё отношение к глубокомысленной схоластике, которая из низких целей препарирует живую образность:

«И так благодаря латинщине и прочему тому подобному вы прослывёте по меньшей мере грамматиком, а в наше время звание это приносит немалую известность и немалый доход» (Там же. Т. I, с. 43).

* * *

Существует ещё много предисловий к замечательным книгам, которые мы могли бы обсуждать как пример иронического камертона. Например, предисловие к «Острову пингвинов» Анатоля Франса, в котором маститый академик напутствует исследователя:

«Зачем так беспокоиться, зачем писать историю, когда гораздо проще переписать наиболее известную, как обыкновенно делается? (…) Оригинальный историк возбуждает недоверие, презрение и общее отвращение».

Не менее саркастичен Бранислав Нушич, который объясняет своё намерение описать в «Автобиографии» жизнь только до момента своей женитьбы, объявляя на свой шутливый лад, что это момент гибели. Дальше пусть пишут люди со стороны, которым и удаётся навести глянец в любом рассказе:

«Дальнейшее описание я доверил своему приятелю, очень талантливому и порядочному господину, который, насколько мне известно, ни о чём не говорит так, как было, а всегда дополнит, подкрасит, замажет, чтобы всё представить в лучшем виде. Такие люди очень полезны для составления биографий писателей и деятелей искусств, именно они заботятся о том, чтобы великий покойник предстал перед потомками как можно более величественным и благородным».

В таких саркастических предисловиях всё достаточно ясно. Их цель задать с самого начала тон условности и весёлой гиперболизации, подчеркнуть смешные, гротескные, парадоксальные несовершенства в нравах, в литературе и науке, указать на сомнительные ценности и кумиры. Ведь шутливая струя сдувает скопившуюся пыль и предрассудки, отжившие свой век «серьёзности».

Зато пристальное внимание надо уделить предисловию М. Ю. Лермонтова к «Герою нашего времени». В небольшом, но исключительно содержательном «трактате» указаны эстетические проблемы, которым не грех посвятить пухлые монографии. Мы видим пример, как можно писать доступно, но глубоко, без мудрствования, но умно. О таком стиле — говорить ясно и о высоких материях — писал Пушкин в тринадцатой главе «Дубровского». Это когда князь Верейский знакомит свою гостью с историей искусства:

«Он говорил о картинах не на условном языке педантического знатока, но с чувством и воображением. Марья Кирилловна слушала его с удовольствием».

Важно отметить, что Лермонтову пришлось составлять своё предисловие ко второму изданию, потому что при появлении «Героя…» поднялась волна непонимания. И теперь ему приходится указать на неразвитость вкусов, на непонимание иронии, на то, что написанное воспринимается буквально. Очень тонко подмечено, как публика охотно принимает лживую выспренность, но морщится на правдивое повествование:

«Герой нашего времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нём больше правды, нежели бы вы того желали?».

С восхитительной точностью Лермонтов указал ту боязнь увидеть реальные несовершенства, которые могут уязвить самолюбие людей с нечистой совестью. Они спокойно проглатывают байки, назначение которых — имитировать культурность и духовность, но прикрывают позорящие стороны характеров. И этой высокой требовательностью гения можем объяснить и тот кошмарный факт, что в Болгарии перевод «Героя нашего времени» выпускался без предисловия! Притом в замечаниях можно прочитать, что такой текст был прибавлен автором ко второму изданию. Мол, не упрекайте редактора, эрудиции ему не занимать. Но раз ему известен этот текст (обратное и немыслимо — предисловие всегда сопровождало основной текст романа), в таком случае наверняка можем заявить, что сокращение столь короткого и содержательного обращения к читателям продиктовано боязнью, как бы они не прониклись призывом любимого писателя не верить сусальным благоглупостям.

«Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины».

И получается, что во все времена, начиная с Софокла, авторская воля подвергалась услужливым запретам и намеренным фальсификациям?

А наш долг признательных потомков — не быть пассивными наблюдателями. Надо отстаивать завещанные классиками истины и предупреждения!

София

Литература

Кудрин О. Фон Кихот Готический // Октябрь, 2011, № 1.

Рабле, Франсуа. Гаргантюа и Пантагрюэль / Перевод Н. Любимова. — М., 1973.

Сервантес, Мигель де Сааведра. Соч. в 5 томах / Перевод Н. Любимова. — М., 1961.

Тронский И. История античной литературы. — Ленинград, 1957.

СТЕФАНОВ Орлин Стефанов,

член Союза учёных Болгарии, доктор филологии


 

 

 

  © Copyright, 2004. Журнал "Стратегия России". | Сделать сайт в deeple.ru