Официальный сайт журнала "Стратегия России". Издание Фонда "Единство во имя России".

 

Главная страница

Содержание

Архив

Контакты

Поиск

 

     

 

 

 

№11, Ноябрь 2007

ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ

Михаил Кратков. О нашем нигилизме.

 

Известный русский публицист родился в Москве в 1818 году в семье мелкого чиновника. Окончил курс в Московском университете по словесному отделению. В университете увлекался философией и примкнул к кружку Станкевича. Ближе всего сошелся с Белинским и Бакуниным.

Был деятельным сотрудником «Московского Наблюдателя», когда его редактировал Белинский, и в одно время с ним начал сотрудничать в «Отечественных Записках» Краевского. Писал библиографические заметки, переводил Гейне, Гофмана, Шекспира. В «Отечественных Записках» обратили на себя внимание его статьи: «О русских народных песнях», «Об истории древней русской словесности Максимовича», о «Сочинениях графини Сарры Толстой», написанные в приподнятом национальном духе.

В конце 1840 года Катков уехал в Берлин, где в течение двух семестров слушал лекции Шеллинга.

В 1845 году он защищает диссертацию об «Элементах и формах славяно-русского языка» и назначается адъюнктом по кафедре философии. В 1850 году Катков сделался редактором «Московских Ведомостей» и чиновником особых поручений при министерстве народного просвещения.

В 1852 году в «Пропилеях», сборнике, издававшемся Леонтьевым, появилось философское сочинение Каткова «Очерки древнего периода греческой философии». В 1856 году Каткову удалось, при поддержке товарища министра народного просвещения, князя П.А. Вяземского, получить разрешение на издание «Русского Вестника». Он начинает заниматься английским государственным строем, изучает Блэкстона и Гнейста, совершает поездку в Англию. Присмотревшись к английским порядкам, высказывается против революционных и социалистических увлечений, является горячим поборником английских государственных учреждений, мечтает о создании русской джентри, увлекается институтом английских мировых судей и выступает решительным защитником свободы слова, суда присяжных, местного самоуправления.

В 1863 году он стал, вместе с Леонтьевым, редактором «Московских Ведомостей». Когда, в январе того же года, в Польше началось восстание, Катков отнесся к нему довольно равнодушно. Но затем стал помещать в своей газете статьи, с одной стороны, апеллируя к патриотическим чувствам русского народа, с другой – требуя «не подавления польской народности, а призвания ее к новой, общей с Россией политической жизни».

Независимо от строгих репрессивных мер, правительство решило опираться не на шляхту, а на польское крестьянство. В этих видах задумана была крестьянская реформа 1864 году. Первым в печати указал на необходимость такой реформы И.С. Аксаков. Катков восстал против нее, доказывая, что она неосуществима. В этом смысле он высказывался еще осенью 1863 года, а 19 февраля следующего года реформа уже осуществлялась. Сочувствие, которое встретили статьи Каткова по польскому вопросу в некоторой части русского общества, внушило ему высокое мнение о публицистической его роли. Он провозглашал, в начале 1866 года, что «истинный корень мятежа не в Париже, Варшаве или Вильне, а в Петербурге», в деятельности тех лиц, «которые не протестуют против сильных влияний, способствующих злу».

Окончательный поворот в его политическом настроении, однако, произошел лишь в самом начале 1870-х годов. До тех пор он усматривал все зло в польской или заграничной интриге, которая, будто бы, свила себе гнездо и в административных сферах. Теперь он восстает против русской интеллигенции вообще и «чиновничьей» в особенности. «Как только заговорит и начнет действовать наша интеллигенция, мы падаем», – восклицает он, самым решительным образом осуждая и суд, и печать. После предоставления чрезвычайных полномочий графу  Лорис-Меликову, Катков приветствовал «новых людей, вошедших в государственное дело» (хотя в это время состоялось увольнение министра народного просвещения, графа Толстого, которого всегда высоко ставили «Московские Ведомости»).

На пушкинском празднике (июнь 1880) Катков произнес речь, в которой заявил, что «минутное сближение... поведет к замирению», и что «на русской почве люди, так же искренно желающие добра, как искренно сошлись все на празднике Пушкина, могут сталкиваться и враждовать между собой в общем деле только по недоразумению». Речь Каткова не встретила сочувствия присутствующих. Тургенев отвернулся от протянутого к нему Катковым бокала. Виновниками катастрофы 1 марта 1881 года – убийства Александра II Катков признал поляков и интеллигенцию.

После манифеста 29 апреля Катков начал доказывать, что «еще несколько месяцев, быть может, недель прежнего режима – и крушение было бы неизбежно». С этого момента он с неслыханной резкостью начинает нападать на суды и на земские учреждения.

Он нападал на финансовое ведомство (Н.Х. Бунге), обвиняя его в том, что оно состоит из антиправительственных деятелей. То же обвинение возводится им и на министерство юстиции, когда представитель его (Д.Н. Набоков) в публичной речи счел долгом опровергнуть нарекания на судебное ведомство (1885). Нападал Катков и на правительствующий Сенат, «чувствующий особую нежность ко всяким прерогативам земского самоуправства», и на государственный совет, усматривая в критическом отношении его к законопроектам доктринерство и обструкционизм и упрекая его за «игру в парламент», т. е. за деление на большинство и меньшинство.

Катков постоянно изменял свои мнения. На протяжении 30 с лишком лет своей публицистической деятельности он из умеренного либерала превратился в консерватора. Но и тут последовательности у него не наблюдалось. В 1860-х годах он не может нахвалиться гимназическим уставом 1864 года, называет его «огромной по своим размерам реформой», «одним из плодотворнейших дел царствования», «его славой». В 1865 году Катков уже находит, что этот устав «неудовлетворителен в подробностях своей программы».

До конца 1870-х годов он решительно высказывается за свободу торговли, за восстановление ценности нашей денежной единицы, путем сокращения количества кредитных билетов, находящихся в народном обращении. С начала 1880-х годов он выступает ярым протекционистом и сторонником безграничного выпуска бумажных денег. Во время польского восстания он утверждает, что сближение с Францией «может нас только ронять и ослаблять». После посещения императором Александром II парижской выставки в 1867 году, он находит, что «нет на земном шаре ни одного пункта... где бы Россия и Франция не могли оказывать друг другу содействия».

После франко-прусской войны Катков заявляет, что «усиление Германии нисколько для нас не опасно». После берлинского конгресса он высказывается против Германии и придерживается этой точки зрения до 1882 года, когда становится вновь сторонником князя Бисмарка. Четыре года спустя Катков выставляет Бисмарка злейшим врагом России и видит все спасение в союзе с Францией.

Резкость тона вызвала неудовольствие против Каткова со стороны административных сфер, подвергавшихся его нападкам: Катков приезжал в Петербург, чтобы представить объяснения. Вскоре после возвращения в Москву он умер – 20 июля 1887 года.

 

www.rulex.ru

 

I

 

Публика уже имела время оценить литературное достоинство нового романа г. Тургенева.

Наша умственная жизнь не отличается ни многочисленностью своих органов, ни богатством, ни внутренней последовательностью в своём развитии. Она зависит от разнородных влияний, действующих на неё со стороны. Эта скудная струйка нашего умственного и общественного быта протекает перед лицом великих и могущественных цивилизаций, от которых она зависит, которые беспрерывно на неё действуют и производят в ней пертурбации. Оттого-то наше развитие, по-видимому, идёт так быстро; оттого-то оно так часто переходит из одной фазы в другую, так легко изменяется в своём направлении и цвете. Что ни день, то новое колено, новая эпоха, новые герои. В нашей литературе проходит последовательно целый ряд типов, соответствующих этим фазам. Это герои своего времени.

Дурные или хорошие мнения, ложные или истинные учения равно лишены глубокого корня и в отцах и в детях. Все эти мнения, все эти толки и прения – дело большею частью наносное или продукт тепличного воздуха. Это общая черта всего, что называется у нас образованным, к какому бы оно ни принадлежало поколению – молодому или старому. Хороши или дурны люди, даровиты они или бездарны по своей природе, вы чувствуете, что главная доля их умственного содержания не выработана жизнью, а случайно занесена со стороны и является или аффектацией и бесплодною вычурой, или сухим быльём. Сила здесь вовсе не сила, а только относительное бессилие окружающего. Таков тот маленький мир, к которому относится последнее произведение нашего писателя-художника.

Вслед за появлением этого романа раздались голоса, которые, отдавая справедливость его достоинствам, сетовали на то, что молодое поколение представлено в нём с невыгодной стороны. Не отрицая правдивости изображения выведенных лиц, находили, что эти лица не могут служить типическими представителями обоих поколений, особенно младшего. Неужели, восклицали эти критики, все наши молодые люди таковы, как Аркадий и Базаров? Неужели это свежее, молодое поколение, в котором заключаются все наши надежды, всё наше будущее, таково, как эти два типа? Но это безотрадно, это ужасно, это невозможно!

Однако что же особенно безотрадного и ужасного в типическом изображении молодого поколения у г. Тургенева? Не понимаем, почему этот тип молодежи, изображённый г. Тургеневым в лице Аркадия, представляет наше молодое поколение будто бы в невыгодном свете. Напротив, мы думаем, что он представляет собою очень хороший, очень привлекательный тип. Презрительные отзывы об этом молодом человеке понятны в самих же Аркадиях, в людях очень молодых, которые, разумеется, хотят казаться героями, как ребёнок хочет казаться большим. Художественная правдивость, с которою изображена эта фигура в романе Тургенева, выше всяких похвал. Как он мил в своём нигилизме! Таков же был он и тогда, когда сыпал термины из немецкой философии и погружался в мировую субстанцию. Он тот же самый и в трансцендентальном идеализме, и в этом добродушном превознесении силы отрицания и нарушения, которая всё ломит только потому, что она – сила. Вчера он был утопистом, нынче он материалист, сегодня он разрушает и уничтожает, а завтра будет строить фаланстерии, пересоздавать землю и саму солнечную систему. Лёгкость, с какою играет воображение юноши, лёгкость, с какою он судит о вещах, лёгкость, с какою юный ум переходит от одного к другому и соединяет несоединимое, – всё это дело самое естественное. Это физический признак молодости. Зрелость приходит с годами; опыт и наука воспитывают ум и дают ему веское содержание.

Аркадий бесподобен в своих нигилистических выходках; он также бесподобен в наивном сознании своего умственного превосходства над понятиями отца и дяди. Как добродушно сожалеет он об их отсталости. Как он очарователен со своим Бюхнером, которого подсовывает отцу вместо Пушкина, надеясь просветить его и возвысить! Как быстро решает он все вопросы, как легко справляется он со всем, как нипочём ему сломить и уничтожить что угодно из чистого нигилизма! Вы чувствуете, как под этим живым колоритом места и времени Аркадий остаётся тем же самым, каким знавали вы его в других местах и в другое время. Эти споры в романе Тургенева, которых каждое слово запечатлено удивительною художественною правдой, не напоминают ли вам других споров, в другие времена?

Но оставьте в стороне мнения, которые повторяет молодой Аркадий, не затрудняясь никаким преувеличением, не стесняясь никакою бессмыслицей. Оставьте эти мнения: они ничем не держатся, они исчезнут, как утренний туман, и молодой человек при первых серьёзных шагах в школе и в жизни легко освободится от них. Посмотрите на этого молодого человека в других отношениях; вы не найдёте в нём ничего неисправимо-дурного, напротив, вы найдёте в нём очень много хорошего. Он податлив на всё доброе, в нём много прекрасных зачатков. А выйдет ли он хорош или дурён впоследствии – это будет зависеть от обстоятельств, от общественной среды, в которой суждено ему жить, от условий, которые откроются для его деятельности. За такую молодёжь, каков Аркадий, ещё нельзя отчаиваться. Можно пожалеть только об одном, и пожалеть горько, что она плохо учится; что все эти кандидаты, кончающие курс, так мало выносят из него положительного знания и зрелых понятий. Но можно ли ставить Аркадиям в вину верхоглядность и пустоту их образования? Они приняли то, что им дано: виноваты ли они, что их плохо учили в гимназии и ничему не учили в университете, и что вся их наука ограничивается большею частию несколькими затверженными терминами, несколькими усвоенными фразами, что в их сведениях нет ничего точного и твёрдого, в их мыслях ничего серьёзного, что они не имели случая изведать собственным опытом, что значит образовать понятие или составить суждение?

Аркадий натура не хищная: это открыла ему умная девушка, с которой, к счастию для себя, он сблизился на первых порах своей жизни. Сначала его немножко покоробило при этом открытии: простодушному молодому человеку было жаль расставаться с этим качеством, которое казалось ему признаком силы и героизма; но он скоро понял свою молодую глупость и, конечно, сам после смеялся над нею. Он не хищный ни по натуре, ни по воспитанию. Правда, в его умственной организации не заметно твёрдых элементов; но им неоткуда было взяться. Чего нет, того нет; зато в нём много доброты и простосердечия; он способен к великодушным порывам, и остаётся пожелать, чтобы дальнейшая жизнь дала ему то, чего не могло дать воспитание.

Гораздо серьёзнее упрёк в чувстве нравственного превосходства, которое оказывается у него в отношении к отцу, – в этом тоне великодушного покровительства к отцовским слабостям, которое с таким мастерством изображено г. Тургеневым. В самом деле, жалко видеть, как конфузится бедный Николай Петрович перед своим сыном. Но кто же виноват в этом? Зачем он конфузится или, лучше, зачем он имеет основательный повод краснеть пред своим молоденьким сыном? Покровительство Аркадия, впрочем, нисколько не наглое, но столько же наивное и простосердечное, как и его учительство, не есть в нём что-нибудь самостоятельное, образовавшееся в нём из собственных элементов; напротив, и то и другое есть прямое выражение действительной слабости его отца. В Аркадии нет и тени желания унизить своего отца или дать ему почувствовать его слабость; напротив, он добродушно старается поднять его, подкрепить, оправдать его по-своему.

На Аркадия не похож другой молодой человек, преклоняющийся перед базаровщиною. «Ситниковы» носят на лбу своём признаки пошлости и ничтожества. Но и он удивительно верен, и его изображение исполнено жизненной правды. «Ситниковы» везде есть, и везде их довольно. Он и мадам Кукшина нисколько не карикатуры и не портреты, но живые представители целого разряда явлений, которые вошли в свои типы как своими общими, везде одинаковыми чертами, так и со всеми своими особенностями времени и места. «Ситниковых» встретите вы в корпусах и гимназиях, в университетах и в обществе; они перемешаны с Аркадиями. Госпож Кукшиных развелось тоже довольно и в столицах, и в губерниях. Хищные очень хорошо понимают их и умеют ими пользоваться.

Нет ничего смешнее и нелепее беспрерывно повторяющихся у нас толков о молодом поколении как о чём-то особом и отдельном, будто о каком-то сословии или партии. Только в нашей литературе, только в нашей жалкой общественной среде могут слышаться подобные нелепости. Молодёжь имеет всем известные физиологические признаки, которые характеризуют её и отличают от людей пожилых и старых. Но воображать себе и говорить серьёзно, что молодые люди, именно в качестве молодых людей, представляют особую политическую или философскую систему, особенный кодекс правил и мнений, с которыми они явились на смену всего, чем жили люди, прежде родившиеся на свет, – это простительно только самым юным из Аркадиев и возможно только в нашем литературном мире. Неразвившиеся юноши действительно воображают, что им свойственно быть людьми передовыми и стоять во главе движения и что всякий, достигший зрелого возраста, есть уже человек отсталый. Аркадии думают это по наивности, а люди другого сорта, люди свойств более или менее хищных, конечно, так не думают, но находят нелишним вселять и поддерживать такую мысль в молодом люде корпусов и гимназий.

Как-то недавно один из наших литераторов, стяжавший себе лестную известность, г. Чернышевский, сетовал на то, что молодость его, в силу неизбежного закона, должна пройти и проходит, а с тем вместе, следуя тому же неизбежному закону, он из передового человека должен превратиться в отсталого; с умилением говорил он об этой ожидающей его участи и указывал на другого, более юного мыслителя, г. Антоновича, позднее появившегося на литературной сцене в том же журнале: по свидетельству г. Чернышевского, этот новый мыслитель ещё не достиг полной физиологической зрелости, а потому самому и должен иметь больше, чем он, г. Чернышевский, права на звание прогрессиста и передового человека. Следуя этой теории, Писарев, другой мыслитель, как кажется, ещё более юный, должен иметь большие права на этот титул. У студентов, ещё не кончивших курса, права на этот титул должны быть ещё выше; молодые люди, сидящие на скамьях гимназии, должны быть ещё передовее – и, таким образом, не форсируя шага, мало-помалу дойдём мы до сосущего младенца, самого передового из всех передовых людей. Мы считаем себя не вправе решать, из какого источника выработалась эта теория передовых людей у почтенного г. Чернышевского – из наивности и простосердечия или из фальшивости, которая по его собственному, немного циническому сознанию будто бы особенно свойственна его характеру.

Кому неизвестно, что человек рождается наг и пуст, без всяких понятий, без всяких систем, что ребёнок есть самое отсталое из всех существ, что всё значение развития и образования состоит в том, чтобы привести его в уровень с тем временем, среди которого суждено ему жить, что только люди, вполне зрелые, вполне владеющие средствами и силами своей эпохи, могут двигать вперед её дело? Но милые малютки, которые пишут в наших журналах, этого не знают. Они, должно быть, в самом деле думают, что все эти непереваренные ими доктрины вынесены ими из утробы матери. Этот добродушный г. Писарев, который с заносчивостью Аркадия (дай Бог только, чтоб Аркадия, а не Ситникова) толкует о новых великих понятиях и взглядах, составляющих неотъемлемую принадлежность его сверстников – должно быть, в самом деле воображает, что великие мыслители, которым он поклоняется, которых цитирует – гг. Карл Фохт, Молешот и Бюхнер, – ещё учатся в гимназии. Увы! Карл Фохт уже старичок, Молешот также человек пожилой, равно как и этот пресловутый Бюхнер, которому, по странному капризу рока, суждено было стать великим авторитетом в учебных заведениях нашего любезного отечества.

 

II

 

Произведение г. Тургенева находится в обстоятельствах совершенно исключительных. Взятое из текущей жизни, оно снова входит в неё и производит во все стороны сильное практическое действие, какое едва ли когда производило у нас литературное произведение. Рампа исчезла, актёры и зрители смешались. Роман как будто ещё продолжается; произведённое им действие, явления, которые он вызвал, как будто новая глава в нём, как будто эпилог к нему.

Этот эпилог, разыгрывающийся в действительности, служит отличным комментарием романа: вот почему сказали мы, что он находится в исключительных условиях. Благодаря этим условиям чрезвычайно упрощается оценка и с совершенною точностию разрешается вопрос об истине типа, о верности его изображения. Впоследствии историк нашей литературы будет говорить об этом романе не иначе, как в связи с явлениями, вызванными им в той среде, из которой взято его содержание.

Верен ли тип, изображённый в Базарове? Есть ли истина в замысле этого типа? Точно ли в нём представлено нечто действительное? Или это каприз и выдумка? По-видимому, нет никакой возможности дать вполне доказательный ответ на этот вопрос. Мы можем думать так, другие могут думать иначе. Одно и то же впечатление будет действовать совершенно различно на разные умы. Под свежим впечатлением нового произведения искусства суждения по необходимости будут отзываться теми понятиями, настроениями, предрассудками и пристрастиями, которые впечатление преднаходит в умах. Но в настоящем случае вопрос решается без всяких затруднений. Самою лучшею поверкою изображённого типа служит произведённое им действие. Посмотрим, как выразилось это действие и какие вызвало оно явления.

Надобно заметить, что для всякого начала, претендующего на господство, всего обиднее быть выведенным на сцену. Стать предметом наблюдения, показаться в определённом образе – значит сойти с высоты и из господствующего начала превратиться в простой предмет. Известное дело, что человек не иначе освобождается от слепых влечений, как путём сознания. Что удаётся нам сознать, то теряет уже слепую власть над нами, то, напротив, само становится более или менее подвластно нам. Вот почему всякая слепая власть боится стать предметом сознания и не любит быть представленною. Вот почему люди, которые слепо покорствуют подобной силе, упираются руками и ногами, возмущаются и негодуют, когда вызывают её на сцену. Особенно боятся они художественного изображения, которое берёт её не с общих сторон, а в её специальности, во всех особенностях её проявления, в её индивидуальном воплощении. Общие понятия и рассуждения не покажут её на самом деле; они представят её в тех общих стихиях, которые могут относиться к самым разнообразным явлениям. Как бы ни были точны наши понятия, от них всегда ускользнёт живущее начало. Они только тогда могут настигнуть и накрыть его, когда оно уловлено в своём живом образе, усмотрено воочию, почувствовано в своём непосредственном действии. Вот почему слепая сила, владеющая умами, всего более боится стать предметом художественного изображения.

Она останется равнодушна к безличным изображениям с каким бы то ни было оттенком, симпатическим или антипатическим, которые будут обозначены его именем. Этого она не боится. Она боится только того, что её действительно затронет, что заденет её заживо. Общие толки, а также и какие-нибудь отдельные черты, какие-нибудь случайные проявления, не опасны; не опасна также карикатура: преувеличенное изображение какой-нибудь особенности только затемняет смысл целого и отвлекает от него внимание. Глупым, бездарным, нелепым попыткам бывает она очень рада; оставаясь в стороне, не тронутая ими, она над ними комфортабельно смеётся.

Г. Антонович, критик «Современника», не обратил бы никакого внимания или отозвался бы самым добродушным смехом на всякую неудачную попытку изобразить то, что не хотелось бы ему видеть изображённым; но он приходит в совершенное неистовство при чтении романа г. Тургенева. Точно будто вырвали что-то из его сердца, точно будто он чувствует себя поражённым в самую жизненную часть своего организма. Статья его об «Отцах и детях» не критика, а судорога, какая-то ужасная скороговорка, в которой всё столпилось без всякого взаимного контроля, повинуясь только чувству сильнейшего раздражения, не знающего, за что схватиться и что укусить. Он пересочиняет роман, навязывает автору разные тенденции, упрекает его за измену чистому искусству и в то же время истерически хохочет над этим чистым искусством, искажает цитаты, переиначивает действия, приписывает героям свойства и мнения, совершенно противоположные тем, с которыми они являются у автора, всячески старается опошлить главного героя…

По толкованию г. Антоновича, Базаров есть какая-то жалкая карикатура на что-то небывалое. По его толкованию, это какой-то нелепый хвастунишка, фанфарон, обжора, пьянчужка, пустомеля. Мнения, которые он высказывает в спорах, глупы и нелепы. Сколько он глуп в своём образе мыслей, столько же безобразен в своих поступках. Словом, ничего не может быть омерзительнее той фигуры, которую описывает г. Антонович под именем Базарова, героя тургеневского романа. Герой этот называет себя нигилистом; но г. Антонович ужасается при одном этом слове, ничего подобного не знает он в нашей литературе, и у него вянут уши, он краснеет от той дичи, которую городит этот нелепый нигилист. Г. Антонович божится, что в нашей литературе не было и помину о каком-нибудь отрицательном направлении. Всякое отрицание, поспешно учит теперь г. Антонович, сопровождается положением. Никто ничего не отрицал в смысле нигилизма. Г. Антонович возмущён неуважительными отзывами Базарова об искусстве, о Рафаэле, о науке и обо многом другом. Г. Антонович торжественно утверждает, что ничего подобного никогда не было в нашей литературе. Базаров со своими тенденциями и мнениями, со своим беспардонным отрицанием, со своим нигилизмом оказывается совершенною аномалией, полнейшим уродом, который ничего не представляет собою, которому ничего не соответствует ни в нашем обществе, ни в литературе. Критик оскорблён намерением автора изобразить в лице этого шута Базарова современное направление.

Да, если б этот Базаров превратился в живого человека, если б он попал в среду этих господ, крепко взял бы он в руки гг. Антоновича и Чернышевского; досталось бы им от него, и он научил бы их вести себя приличнее в литературе. Им нечего обижаться сходством с этою типическою фигурой; им надобно ещё дорасти до того, чтобы сходством этим похвастаться. Базаров, нет сомнения, не стал бы прибегать к таким уловкам, каких не постыдился г. Антонович в своей критике.

Но не все же Базаровы, и мы можем уважить искренность верования, в какой бы суровой форме она ни выражалась. Искреннее убеждение — такая редкость в мире, что молодому прогрессисту можно простить черезмерную ревность благочестия. А ревность действительно черезмерная: представьте себе, г. Антонович не может без негодования подумать, что человек в «так называемую священную минуту смерти» помышляет о своих земных привязанностях. Базаров, как известно нашим читателям, пожелал перед смертию видеть женщину, которую он любил, и был утешен её прощальным поцелуем. Как же вы думаете? Критик приходит от этого в ужас; он с омерзением говорит об этой сцене и осыпает автора язвительными укорами за такую «гадость»... Молодой человек, чувствуя приближение смерти, не смей и думать о том, что при жизни волновало его сердце, что он любил с увлечением и страстию. Проститься перед смертию с предметом этой любви грешно и безнравственно. Читатель помнит эту сцену: кажется, в ней нет ничего безнравственного и богопротивного? Однако ж этот ригорист находит её такою.

 

Критика г. Антоновича не критика, а болезненная конвульсия. Что значит эта жадная зависть ко всему, это желание совместить всё в одном лице? Ему хотелось бы, чтобы в Базарове сидел и Николай Петрович, и Павел Петрович, и старушка мать его, и отец Алексей. Ему хочется, чтоб он и лягушек резал, и стихами наслаждался, и с дамами держал себя элегантно, и в ералаш играл лучше всех, и с мужиками умел говорить как мужик, чтобы он был и материалист, и романтик, и чтоб он был силён, как лев, и чист, как голубица, и с пошлыми людьми не знался, и ни в какой грязи не пачкался, чтоб он был соединением всевозможнейших качеств, чтоб он был всё, чтоб он был ничто. Дело в том, что критика гнетёт определённость этого образа. Он хотел бы замазать это яркое изображение, улетучить эту живую фигуру. Он хотел бы уничтожить её. Увы! все эти усилия напрасны...

В «Современной летописи» (№ 18) г. Писарев восторженно благодарит автора за художественное изображение Базарова, в котором он видит истинный тип лучших и сильных умов нового поколения. Он совершенно доволен Базаровым. Он с горячим участием следит за ним во всех его похождениях, рукоплещет ему в его диспутах, радуется его победам, живо принимает к сердцу его невзгоды и с умилением присутствует при его смерти, в которой видит образец возвышенного героизма. От полноты сердца благодарит он художника за то, что тот не увлёкся никакими тенденциями и представил тип лучших умов нашего времени с полною правдивостию. Предполагая, что г. Тургенев в сердце своём не сочувствует Базарову, критик искренно сожалеет о нём, сожалеет, что г. Тургенев по своим летам и мягкосердечию не может испытать всей сладости процесса базаровской мысли и пожить его жизнию. Но он отдаёт художественному творчеству г. Тургенева тем большую справедливость, что, по устарелости своих понятий, он не может принадлежать к той среде, где господствует дух нигилизма. Правда, манеры у Базарова не отличаются особенным изяществом; при большем сочувствии автор мог бы тот же самый дух вселить в более элегантного джентльмена; но критик тотчас же спешит оправдать автора и объясняет это обстоятельство удовлетворительным образом: Базаров пробивал себе дорогу собственными усилиями и тяжким трудом – немудрено, что у него замозолились руки, огрубели манеры и очерствел нрав; зато он совершеннейший джентльмен по душе и по уму, и г. Писарев доказывает это изложением целого романа и проходит тот же путь, какой совершил г. Антонович.

Особенно кончина героя очаровывает г. Писарева. Он пишет о ней с гордым блеском во взоре; он кичится этой смертию за себя и за всё новое поколение; он видит в этой смерти истинную апофеозу героя нашего времени; он не находит слов для изъявления благодарности автору за эту сцену смерти. Какая противоположность с воззрением г. Антоновича!

О вкусах, как известно, спорить не следует; в эстетической оценке самые единомышленные люди могут расходиться. Но тут дело не в эстетической оценке; мы сближаем этих двух критиков не с тем, чтоб из этого сближения делать какой-нибудь вывод относительно художественных достоинств произведения. Нас интересуют не мнения этих критиков, а их личные отношения к роману, который будто бы они разбирают, но который накрыл их самих и произвёл самое разлагающее действие на их умственную организацию.

Читая статью своего собрата, г. Антонович должен согласиться, что Базаров не выдумка, что есть люди, которые благодарят автора за создание этого типа и с восторгом узнают в нём себя. А г. Антонович честит этот тип самыми позорными именами: и пьянчужкой, и обжорой, и хвастунишкой, и картёжником, и асмодеем. Вот что значит страсть! В самом деле, каково было г. Писареву слышать, как этого героя, в котором он видит олицетворение самых передовых идей и лучших сил молодого поколения, называют пьянчужкой, хвастунишкой? Если г. Антонович претендует на автора «Отцов и детей», то как же должен претендовать г. Писарев на своего собрата?

Странное дело! Оба эти философа и по молодости лет, и по характеру своих воззрений равно причисляют себя к передовым людям, у обоих один и тот же символ веры и, однако, какое радикальное разногласие по отношению к типу, в котором один узнаёт идеал современного поколения, другой – его карикатуру и поругание!

Вот очевидное доказательство, что художник попал метко. В его произведении узнало себя то, что он изобразил в нём, узнало себя не только не в искажённом, но даже в самом лестном виде, и в то же время почувствовало себя уязвлённым. В одном человеке было бы невозможным совмещение этих двух результатов. И вот произошло разложение. Из одного и того же места послышались два голоса, противоречащие друг другу во всех пунктах, но принуждённые слиться в один общий результат. Выходя из одного начала и описав две интересные кривые линии, они пришли к одному концу. Один заявил, что художник не выдумал своего типа, а извлёк его из действительности; другой засвидетельствовал, что художник действительно извлёк его.

Болезненные вопли критика «Современника» и восторженные ликования критика «Русского слова» сливаются в один звук и равномерно свидетельствуют о силе художника и об успехе его произведения.

 

III

 

Кроме тех критик, которых касались мы выше и в которых слышались лично заинтересованные голоса, мы слышали ещё и другие голоса, более или менее свободные от лицеприятного чувства. В одном из петербургских журналов («Время», № 4) мы читали очень умную, хорошо написанную статью о романе г. Тургенева, в которой удачно и метко были сопоставлены и разобраны отзывы лично заинтересованных критиков. Но отдавая должную справедливость многим умным замечаниям автора этой статьи, мы не можем, однако, согласиться с ним в основной его мысли, именно во взгляде его на сущность типа, изображённого г. Тургеневым под именем Базарова. Взгляд этот не выдержит пробы, будем ли мы сравнивать его с самим романом или с той общественной средою, из которой взяты элементы изображения. По мнению критика, в этой фигуре выразился господствующий в наше время дух реализма, дух, действующий и в жизни, и в науке. Критик раздвигает горизонт этого типа до всемирного значения и видит в нём какую-то всеобщую идею. Он видит в нём тот умственный аскетизм, который сурово отказывается от всего далёкого, не ясного, не дающегося непосредственно в руки, и направляет мысль и деятельность к достижимым целям. Но, придавая этому типу такое значение, критик далёк от сочувствия ему; критик видит в нём силу одностороннюю, не удовлетворяющую всем требованиям человеческой жизни и подавляющую многие, лучшие из них.

Во всяком случае, такой взгляд уничтожает не только все индивидуальные, но и все типические особенности этого образа; он превращает его в отвлечённость, которая столько же может относиться к Базарову, сколько и к явлениям совершенно противоположным. Очевидно, критик оставил нетронутым существенное содержание своего собственного впечатления и унёсся в сферу общих отвлечений, которые не имеют с ним ничего общего.

Если бы критик обратил внимание на бытовые стороны типа, то в нём не могло бы возникнуть и тени мысли о каком-то всеобщем духе реализма и он легко нашёл бы ключ к своему впечатлению. Он удивляется жизненности и верности изображения; действительно, тургеневский тип отличается в высокой степени этими качествами. Но как же критик не подумал, что при его толковании тип этот оказался бы самою неудачною выдумкой и, во всяком случае, был бы чем-то совершенно исключительным, чем-то без всякой аналогии с окружающею средой? Дух реализма! Не было ли бы со стороны художника непростительной ошибкой создавать из элементов нашей умственной жизни тип этого общего духа реализма, который господствует в современной мысли? Можно ли представить себе что-нибудь смешнее попытки изобразить героический тип русского реалиста или русского идеалиста из элементов нашего образованного общества? Тут не требуется доказательств; дело очевидно само собой.

Может ли, например, кому-нибудь прийти в голову изображать из русской жизни тип исследователя, живущего интересом знания, посвящающего свои силы делу науки, сосредоточенного в вычислении элементов предполагаемой планеты, в эксперименте над солнечным спектром, в анализе сложной органической комбинации, в тонких исследованиях нервной системы? Возможен ли у нас тип молодого или немолодого человека, одержимого умственным голодом действительности в каком бы то ни было смысле, одностороннем или неодностороннем, дурном или хорошем, истинном или ошибочном? Какая странная, нелепая, непонятная вышла бы фигура! Какою ложью отозвалась бы в ней каждая черта и какой заслуженный смех возбудила бы она повсюду!

Мы не хотим сказать, чтоб в нашей образованной среде не было умственных интересов; но проявления их так малочисленны и слабы, так они незначительны, что всякая попытка воспроизвести их в типическом образе была бы нелепостью. Точно такою же странностью было бы представить себе тип русского купца, покоряющего Индию и создающего великую империю (хотя в давнюю, давнюю пору нечто подобное бывало у нас), или русского мореплавателя, пускающегося в арктические льды отыскивать в двадцатый раз остатки сэра Джона Франклина. Было ли бы в подобных типах какое-нибудь соответствие с окружающею средою?

Легко сетовать на наших художников за то, что они черпают из нашей жизни так мало положительных типов. Гораздо основательнее было бы спросить, представляет ли наша общественная жизнь элементы для таких типов. Гоголь вздумал было создавать положительные типы, и всем известно, какое он потерпел кораблекрушение. Критики, ставившие г. Тургеневу в упрёк неудовлетворительность выведенных им типов молодого или старого поколения, не подумали, что если типы эти действительно неудовлетворительны, то виноват не автор, а жизнь, из которой он их взял. Он взял то, что есть, и всякая прибавка была бы искажением и ложью.

Сила, которая творит чудеса в гениальном художнике, вовсе не есть чей-нибудь исключительный удел. Это свойство общечеловеческое; оно принадлежит всем в большей или меньшей степени, и всякий может испытать в самом себе свойство и действие этой силы. Когда нам случится уловить в жизни какую-нибудь существенную черту и воспроизвести её в воображении, то она сама, по мере своей силы и значения, начнёт привлекать все элементы, сродные ей существенно или с которыми связала её жизнь...

 

«Русский вестник», № 7, 1862

 


[1] Печатается в сокращении


 

 

 

  © Copyright, 2004. Журнал "Стратегия России".